11 

   Искусство и православие


НЕИЗВЕСТНЫЙ ЧЕХОВ

НЕИЗВЕСТНЫЙ ЧЕХОВ

Жил на свете замечательный русский писатель – Антон Павлович Чехов. Росту в нем было под два метра, роду крестьянского, один лишь отец в купцы выбился, здравомыслия исключительного. И как это часто бывает с хорошими людьми, был Чехов без аффектов и судорог, но глубоко и искренне верующим человеком.

От этого образа поклонники писателя не оставили ничего, превратив его меньше чем за столетие в тщедушного, ни во что неверующего разночинца, обличающего никчемность и пустоту современников.

В одном из следующих номеров газеты “Вера” мы опубликуем материал, посвященный Чехову, как писателю-христианину. А сейчас публикуем прекрасный и очень чистый его рассказ, основанный на детских воспоминаниях. Так получилось, что из детства Чехов вынес не много веры. Тем уникальнее эти впечатления мальчика об исповеди перед Пасхой – днем Воскресения Христова. Это время имело для Чехова особое, ни с чем не сравнимое значение. Накануне Пасхи происходит действие многих его рассказов и повестей.

Один из первых образов рассказа – щепочки, соломинки, несущиеся по грязной воде в канаве, но в этой воде не брезгуют купаться солнечные лучи, и несутся эти воды в речку, откуда попадут, возможно, в океан. А люди идут в Церковь с нечистыми душами, которыми не побрезговал Спаситель, идут, чтобы на исповеди очиститься от грехов и приобщиться к Богу. Свой желанный исход у вод, свой у человека...

НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ

– Иди, уже звонят. Да смотри не шали в церкви, а то Бог накажет.

Мать сует мне на расходы несколько медных монет и тотчас же, забыв про меня, бежит с остывшим утюгом в кухню. Я отлично знаю, что после исповеди мне не дадут ни есть, ни пить, а потому, прежде чем выйти из дому, насильно съедаю краюху белого хлеба, выпиваю два стакана воды. На улице совсем весна. Мостовые покрыты бурым месивом, на котором уже начинают обозначаться будущие тропинки; крыши и тротуары сухи: под заборами сквозь гнилую прошлогоднюю траву пробивается нежная, молодая зелень. В канавах, весело журча и пенясь, бежит грязная вода, в которой не брезгают купаться солнечные лучи. Щепочки, соломинки, скорлупа подсолнухов быстро несутся по воде, кружатся и цепляются за грязную пену. Куда, куда плывут эти щепочки? Очень возможно, что из канавы попадут они в реку, из реки в море, из моря в океан... Я хочу вообразить себе этот длинный, страшный путь, но моя фантазия обрывается, не дойдя до моря.

Проезжает извозчик. Он чмокает, дергает вожжи и не видит, что на задке его пролетки повисли два уличных мальчика. Я хочу присоединиться к ним, но вспоминаю про исповедь, и мальчишки начинают казаться мне величайшими грешниками.

“На страшном суде их спросят: зачем вы шалили и обманывали бедного извозчика? – думаю я.– Они начнут оправдываться, но нечистые духи схватят их и потащат в огонь вечный. Но если они будут слушаться родителей и подавать нищим по копейке или по бублику, то Бог сжалится над ними и пустит их в рай”.

Церковная паперть суха и залита солнечным светом. На ней ни души. Нерешительно я открываю дверь и вхожу в церковь. Тут в сумерках, которые кажутся мне густыми и мрачными, как никогда, мною овладевает сознание греховности и ничтожества. Прежде всего бросаются в глаза большое распятие и по сторонам его Божия Матерь и Иоанн Богослов. Паникадила и ставники одеты в черные, траурные чехлы, лампадки мерцают тускло и робко, а солнце как будто умышленно минует церковные окна. Богородица и любимый ученик Иисуса Христа, изображенные в профиль, молча глядят на невыносимые страдания и не замечают моего присутствия; я чувствую, что для них я чужой, лишний, незаметный, что не могу помочь им ни словом, ни делом, что я отвратительный, бесчестный мальчишка, способный только на шалости, грубости и ябедничество. Я вспоминаю всех людей, каких только я знаю, и все они представляются мне мелкими, глупыми, злыми и неспособными хотя бы на одну каплю уменьшить то страшное горе, которое я теперь вижу; церковные сумерки делаются гуще и мрачнее, и Божия Матерь с Иоанном Богословом кажутся мне одинокими.

За свечным шкафом стоит Прокофий Игнатьич, старый отставной солдат, помощник церковного старосты. Подняв брови и поглаживая бороду, он объясняет полушепотом какой-то старухе:

– Утреня будет сегодня с вечера, сейчас же после вечерни. А завтра к часам ударят в восьмом часу. Поняла? В восьмом.

А между двух широких колонн направо, там, где начинается придел Варвары Великомученицы, возле ширмы, ожидая очереди, стоят исповедники... Тут же и Митька, оборванный, некрасиво остриженный мальчик с оттопыренными ушами и маленькими, очень злыми глазами. Это сын вдовы поденщицы Настасьи, забияка, разбойник, хватающий с лотков у торговок яблоки и не раз отнимавший у меня бабки. Он сердито оглядывает меня и, мне кажется, злорадствует, что не я, а он первый пойдет за ширму. Во мне закипает злоба, я стараюсь не глядеть на него и в глубине души досадую на то, что этому мальчишке простятся сейчас грехи.

Впереди него стоит роскошно одетая красивая дама в шляпке с белым пером. Она заметно волнуется, напряженно ждет, и одна щека у нее от волнения лихорадочно зарумянилась.

Жду я пять минут, десять... Из-за ширм выходит прилично одетый молодой человек с длинной, тощей шеей и в высоких резиновых калошах; начинаю мечтать о том, как я вырасту большой и как куплю себе такие же калоши, непременно куплю! Дама вздрагивает и идет за ширмы. Ее очередь.

В щелку между двумя половинками ширмы видно, как дама подходит к аналою и делает земной поклон, затем поднимается и, не глядя на священника, в ожидании поникает головой. Священник стоит спиной к ширмам, а потому я вижу только его седые кудрявые волосы, цепочку от наперсного креста и широкую спину. А лица не видно. Вздохнув и не глядя на даму, он начинает говорить быстро, покачивая головой, то возвышая, то понижая свой шепот. Дама слушает покорно, как виноватая, коротко отвечает и глядит в землю.

“Чем она грешна? – думаю я, благоговейно посматривая на ее кроткое красивое лицо. – Боже, прости ей грехи! Пошли ей счастье!” Но вот священник покрывает ее голову епитрахилью.

– И аз, недостойный иерей... – слышится его голос... – властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих...

Дама делает земной поклон, целует крест и идет назад. Уже обе щеки ее румяны, но лицо спокойно, ясно, весело.

“Она теперь счастлива, – думаю я, глядя то на нее, то на священника, простившего ей грехи. – Но как должен быть счастлив человек, которому дано право прощать”.

Теперь очередь Митьки, но во мне вдруг вскипает чувство ненависти к этому разбойнику, я хочу пройти за ширму раньше его, я хочу быть первым... Заметив мое движение, он бьет меня свечой по голове, я отвечаю ему тем же, и полминуты слышится пыхтенье и такие звуки, как будто кто-то ломает свечи... Нас разнимают. Мой враг робко подходит к аналою, не сгибая колен, кланяется в землю, но, что дальше, я не вижу; от мысли, что сейчас после Митьки будет моя очередь, в глазах у меня начинают мешаться и расплываться предметы; оттопыренные уши Митьки растут и сливаются с темным затылком, священник колеблется, пол кажется волнистым...

Раздается голос священника:

– И аз, недостойный иерей...

Теперь уж и я двигаюсь за ширмы. Под ногами ничего не чувствую, точно иду по воздуху... Подхожу к аналою, который выше меня. На мгновение у меня в глазах мелькает равнодушное, утомленное лицо священника, но дальше я вижу только его рукав с голубой подкладкой, крест и край аналоя. Я чувствую близкое соседство священника, запах его рясы, слышу строгий голос, и моя щека, обращенная к нему, начинает гореть... Многого от волнения я не слышу, но на вопросы отвечаю искренно, не своим, каким-то странным голосом, вспоминаю одиноких Богородицу и Иоанна Богослова, распятие, свою мать, и мне хочется плакать, просить прощения.

– Тебя как зовут? – спрашивает священник, покрывая мою голову мягкою епитрахилью.

Как теперь легко, как радостно на душе!

Грехов уже нет, я свят, я имею право идти в рай! Мне кажется, что от меня уже пахнет так же, как от рясы, я иду из-за ширм к дьякону записываться и нюхаю свои рукава. Церковные сумерки уже не кажутся мне мрачными, и на Митьку я гляжу равнодушно, без злобы.

– Как тебя зовут? – спрашивает дьякон.

– Федя.

– А по отчеству?

– Не знаю.

– Как зовут твоего папашу?

– Иван Петрович.

– Фамилия?

Я молчу.

– Сколько тебе лет?

– Девятый год.

Придя домой, я, чтобы не видеть, как ужинают, поскорее ложусь в постель и, закрывши глаза, мечтаю о том, как хорошо было бы претерпеть мучения от какого-нибудь Ирода или Диоскора, жить в пустыне и, подобно старцу Серафиму, кормить медведей, жить в келии и питаться одной просфорой, раздать имущество бедным, идти в Киев. Мне слышно, как в столовой накрывают на стол – это собираются ужинать; будут есть винегрет, пирожки с капустой и жареного судака. Как мне хочется есть! Я согласен терпеть всякие мучения, жить в пустыне без матери, кормить медведей из собственных рук, но только сначала съесть бы хоть один пирожок с капустой!

– Боже, очисти меня грешного,– молюсь я, укрываясь с головой. – Ангел Хранитель, защити меня от нечистого духа.

На другой день, в четверг, я просыпаюсь с душой ясной и чистой, как хороший весенний день. В церковь я иду весело, смело, чувствуя, что я причастник, что на мне роскошная и дорогая рубаха, сшитая из шелкового платья, оставшегося после бабушки. В церкви все дышит радостью, счастьем и весной; лица Богородицы и Иоанна Богослова не так печальны, как вчера, лица причастников озарены надеждой, и, кажется, все прошлое предано забвению, все прощено. Митька тоже причесан и одет по-праздничному. Я весело гляжу на его оттопыренные уши и, чтобы показать, что я против него ничего не имею, говорю ему:

– Ты сегодня красивый, и если бы у тебя не торчали так волосы и если б ты не был так бедно одет, то все бы подумали, что твоя мать не прачка, а благородная. Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть. Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком.

А вчерашняя дама кажется мне прекрасной. На ней светло-голубое платье и большая сверкающая брошь в виде подковы. Я любуюсь ею и думаю, что когда я вырасту большой, то непременно женюсь на такой женщине, но, вспомнив, что жениться – стыдно, я перестаю об этом думать и иду на клирос, где дьячок уже читает часы.

 

“Русская литература”


ЧЕХОВ (заметки нашего автора)

“РЕЛИГИИ ТЕПЕРЬ У МЕНЯ НЕТ...”

Откуда пошел чеховский род – сказать трудно. В семье существовали легенды, что предком их был не то некий знатный беженец из Чехии, не то мастер Чохов, что отлил Царь-пушку. Дед Антона Павловича сумел разбогатеть и выкупить себя из крепостных. Отец был купцом II гильдии, человеком богобоязненным и уважаемым в Таганроге, что, впрочем, сочеталась у него со многими странностями. Он был хорошим иконописцем, но страстно любил три вещи на свете – петь в церковном хоре, играть на скрипке и читать газеты.

Хор у него был свой собственный. Павел Егорович собрал в него дюжих кузнецов и прочих таганрогских любителей пения. По вечерам они сходились в чеховском доме и без конца репетировали. Под мощные вибрации их голосов прошло детство будущего писателя.

Воспоминания о детстве у него сохранились, следует сказать, не самые приятные. Беда заключалась в том, что у отца был собственным не только хор. По-своему он понимал и веру, что, впрочем, для 19-го века было делом обычным. Купцы, мещане и т.п., как люди, “выбившиеся из народа”, были о себе мнения высокого, полагали себя оплотом отеческой веры. Следует отдать этим людям должное – устав, красоту в церкви они ценили необычайно. Но что в том радости? В наследство от них оставались многопудовые оклады к иконам да дети-атеисты.

Брат Антона Чехова Михаил писал об отце:

“Павел Егорович любил помолиться, но, сколько думаю даже теперь, сколько вдумываюсь в его жизнь, его больше занимала форма, чем влечение к вере... Он устраивал домашние богослужения, причем мы, его дети, составляли хор, а он разыгрывал роль священника. Но во всем остальном он был... маловером...”

У самого писателя отношение к отцовской заботе о религиозном воспитании детей было выражено гораздо резче. “Не могу простить отцу, что он сек меня...”. “Когда в детстве мне давали религиозное воспитание, и я читал на клиросе и пел в хоре, все умилялись, глядя на меня, я же чувствовал себя маленьким каторжником. Вообще, в так называемом религиозном воспитании не обходится дело без ширмочки, которая недоступна для постороннего. За ширмочкой истязуют, а по сю сторону ее улыбаются и умиляются. Недаром из семинарий и духовных училищ вышло столько атеистов”.

К этой теме Чехов обращался неоднократно. В его письме, датированном 9-м марта 1892 года, читаем: “Я получил в детстве религиозное образование, и такое же воспитание – с церковным пением, с чтением апостолов и кафизм в церкви, с исправным посещением утрени , с обязанностью помогать в алтаре и звонить на колокольне. И что же? Когда я теперь вспоминаю о своем детстве, то оно представляется мне довольно мрачным; религии теперь у меня нет”.

На этом можно было бы и кончить наш рассказ о Чехове-христианине. Добавив разве, что в его библиотеке хранилось множество богослужебных книг, литература по истории Церкви и о церковных обрядах.

Но все не так просто. Искренней, кроткой христианкой была мать Чехова Евгения Яковлевна (“Талант нам достался от отца, а душа – от матери”). А если вчитаться в написанное им, то понятно станет, что Чехов отца не только боялся...

“Одинокому везде пустыня”, – велел в молодости выгравировать себе на перстне Павел Егорович. Таким оставался он и в вере, заслужив от священников мнение о себе как о раскольнике. Одиночество передал детям, как, впрочем, прямоту, честность, исключительное благородство натуры. Влияние отца на Антона трудно переоценить. Из рассказа в рассказ, из повести в повесть проходит его образ (вспомним хотя бы “Убийство”), иногда измененный почти до неузнаваемости. И всегда терпит крушение, но через это находит смирение, а иногда и веру. Это похоже у Чехова на тайную молитву за упокой отцовской души, попытку самому обрести почву под ногами.

Отринув отца, он сохранил его для себя. Без этого разделения не было бы и долгого пути к той тайной и трогательной стороне отцовской души, где пребывал Бог.

РОЖДЕНИЕ ВЕРЫ

Многие ранние чеховские рассказы откровенно пошлы. Как писал Владислав Ходасевич: “Читать все это сплошь – горько и утомительно, но ознакомиться нужно... литературная история Чехова есть постепенное, трудное освобождение от Антоши Чехонте, с его темами и приемами”.

Вполне усвоив вкусы мещанской среды, Чехов оказался поначалу и смешлив, и смешон одновременно, со всеми своими скользкими анекдотами, бесчисленными тещами, купцами-обжорами. Писать приходилось ради заработка, для самой жалкой публики. Все выдавало в нем провинциала. К слову сказать, псевдоним Антоша Чехонте придумал один таганрогский священник. Смысл в это прозвище был вложен самый иронический. Священник недолюбливал Павла Егоровича Чехова и подозревал, что Антон пойдет в отца.

К счастью, со временем обнаружилось, что батюшка ошибся. Потрясение вызванное смертью брата в 89-м году, поездка на Сахалин в 90-м и последовавшая за нею болезнь, по словам близких, сильно его изменили, “обострили лучшие черты характера и возвысили писания”. Вот путь от сотрудника дешевого журнала к тому Чехову, которого мы любим.

Перемена разительная. С начала девяностых годов Чехов-материалист, поклонник Дарвина, все более начинает уступать место человеку, страдающему от своего безверия.

В чеховской повести “В овраге” преступник, фальшивомонетчик Анисим рассказывает:

“Когда меня венчали, мне все было не по себе. Как вот возьмешь из-под курицы яйцо, а в нем цыпленок пищит, так вот во мне совесть вдруг запищала, и, пока меня венчали, я все думал: есть Бог!”

Есть Бог!

“СТУДЕНТ”

По воспоминаниям Бунина, любимым своим рассказом Чехов называл “Студента”. Сюжет его прост. В деревню, к родным, приезжает сын дьячка студент Иван Великопольский. Накануне Пасхи становится ему так черно на душе, что он уходит в лес. Безблагодатны его мысли, в холодную мглу погружено все вокруг него, и вот все бродит студент, не желая возвращаться домой. Подобно блудному сыну покинул он дом отца и не находит в себе сил вернуться.

“Черная мгла” – этот образ Чехов употреблял довольно часто, подчеркивая им уныние и неверие в душе героев. И в повести “Три года”, и в рассказе “Святой ночью” тьма у Чехова означает именно отсутствие веры. И всякий раз тьма эта озаряется огоньками. Происходит это и в “Студенте”. Иван замечает костер, идет к нему и видит женщин, одна из которых моет ложки и котел. Дело происходит в страстную пятницу, и понятно, что женщины нарушили строгий пост. С приходом Ивана одним отступником у огня становится больше.

И тогда студент начинает говорить. Он разговаривает словно сам с собой.

Рассказывает, как давно, много веков назад, вот так же сидел у костра и ученик Христа Петр. Он тоже отступил от веры, предал Учителя, и так же вот грел руки. Иван отрывает от огня глаза и видит, что одна из женщин, вдова Василиса, плачет, а дочь ее словно бы испытывает сильную боль.

“Продолжая улыбаться, Василиса вдруг всхлипнула, слезы, крупные, изобильные, потекли у нее по щекам, и она заслонила рукавом лицо от огня, как бы стыдясь...”. И это их сопереживание Петру потрясает Ивана. Ведь прежде он никогда, скорее всего, не думал об апостолах как о живых людях.

Преемственность двух костров – евангельского и того, что грел ему в этот момент руки, – преемственность отступничества вслед за женщинами переворачивают душу и самого Ивана Великопольского.

Так происходит рождение веры. Кто и когда описывал это мгновение так бережно и убедительно, как Чехов?

БЛУДНЫЙ СЫН

По воспоминаниям брата, “Чехов ни одной пасхальной ночи не провел в постели” и отправлялся “бродить по церквям”, слушая пасхальный перезвон и праздничную службу.

Это блуждание около церковных стен было очень характерно для него. Некоторые считают, что он был апологетом “чистой духовности”, отвергал обряды. Это не так. Что-что, а понятие о красоте обрядовой стороны православия отец ему привил. Как врач, он имел понятие о дисциплине. Поиск новых путей в религии отвергал и даже высмеивал. Несколько раз у него мелькает на страницах записных книжек, а затем попадает в рассказ образ спирита, который любит читать чужие письма. Горько жалеет Чехов мужиков-сектантов. Но и простыми отношения писателя с Церковью, с современным ему православием, конечно, не назовешь.

В его жизни был такой эпизод. На Россию надвигалась страшная эпидемия холеры. Чехов, как врач, метался в поисках средств для борьбы с ней. Делились многие. Но от кого же получен был категорический отказ? От известнейшей церковной благотворительницы и от архимандрита одного из самых богатых в России монастырей. “Мы кричим, – с горечью говорил Чехов одному из своих знакомых, – что у нас вера крепка, что народ более религиозен, чем в других странах. Но где помогающая, деятельная сила Церкви? В деревнях пьянство, сифилис... сыновья священников иногда учат деревню разврату...”

Как врач, привыкший хорошо лечить телесные недуги, бороться с эпидемиями, создавать госпитали, Чехов и на священнослужителей глядел как на целителей болезней душевных. И расстраивался, замечая, как плохо у них часто бывает поставлено дело.

“СВЯТОЙ НОЧЬЮ”

В рассказе “Святой ночью” есть такой эпизод. Ночь, река; напротив, на другом берегу, монастырь. Там краснеют огоньки, монахи празднуют Пасху. Рядом с героем стоит мужик, из разговора с которым выясняется, что он ждет праздничной иллюминации: “Люминсценции дожидаюсь”. Почему же здесь, на этом берегу? “Денег нет на паром”, – отвечает мужик. “Вот, возьми”, – предлагает рассказчик. Но мужик отказывается: “В монастыре свечку поставь на этот пятачок”. На другой берег его не заманить. Отчего так?

Автор попадает на паром. Грустный монах-перевозчик Иероним рассказывает о смерти друга, иеродиакона Николая. Николай писал дивные акафисты, а по ночам приходил на берег, окликал Иеронима, чтобы тому не было страшно и одиноко. Нарочно для этого просыпался. “У иного человека и матери такой нет, каким был для меня этот Николай”, – горюет перевозчик.

Рассказ прерывается – Иероним вслушивается в происходящее в монастыре: “Сейчас запоют пасхальный канон..., а Николая нет, некому вникать... В каждое слово, бывало, вникал!”

Некому больше вслушиваться в песнопения. Иеронима забыли сменить на пароме, умер всеми пренебрегаемый Николай. Им нет места в монастыре. Заканчивается рассказ очень грустно. На обратном пути рассказчик видит все того же Иеронима. Инок не отрываясь смотрит на купчиху, но “в этом продолжительном взгляде было мало мужского. Мне кажется, что на лице женщины Иероним искал мягких и нежных черт своего усопшего друга”.

* * *

История этого монастыря во многом отражала и состояние тогдашней синодальной Церкви. Вот и оказался мужик на другом берегу. Вместо тепла живой веры, ему была предложена “люминсценция”.

Но оправдывал ли Чехов этим свою безрелигиозность? Нет. В отличие от многих своих поклонников из числа интеллигенции, Чехов “ни одной пасхальной ночи не провел в постели”.

Он настойчиво продолжал искать в лицах соотечественников “мягких и нежных” черт Христовых. И находил.

 

РУССКИЕ БАТЮШКИ

Какие хорошие у Чехова батюшки. Какую светлую память он оставил нам о них.

Дьяк Победов в повести “Дуэль” вспоминает: “А вот у меня есть дядька поп, так тот так верит в Бога, что когда в засуху идет в поле дождь просить, то берет с собой дождевой зонтик”.

Он же рассказывает о своем архиерее: “Здешний преосвященный объезжает свою епархию не в карете, а верхом на лошади... Вид его, сидящего на лошади, до чрезвычайности трогателен. Простота и скромность его преисполнены библейского величия”.

“СТЕПЬ”

Начало этой портретной галерее было положено в автобиографической во многом повести “Степь”.

“Впервые написал тут Чехов русского священника в полный рост. О. Христофор Сирийский легким, веселым духом проходит через повествование...”, – сказал о “Степи” писатель Борис Зайцев.

Следует отметить, что во время работы над повестью Чехов был законченным материалистом, увлекался Дарвиным, и отца Христофора Сирийского из “Степи” назвал в одном из писем, словно стесняясь себя, глупеньким. На самом деле отец Христофор, этот “маленький длинноволосый старичок в парусинковом кафтане” у Чехова вовсе не глуп и описан с большой любовью. В юности батюшка был предназначен для высокого духовного образования, но не захотел оставить своих престарелых родителей. Оттого разговор его прост, но всякое слово и дело хороши. В пути он все подбадривает маленького Егорушку. Утешает, что “Ломоносов так же вот с рыбарями ехал”, исцеляет мальчика за одну ночь, помазав с молитвой уксусом и маслом. Деталь важная, если вспомнить, что автор и сам был врачом. Чехов откровенно любуется о.Христофором. Вспоминает, глядя на него, что “старики, вернувшиеся из церкви всегда испускают сияние”.

Замечателен момент прощания о.Христофора с Егорушкой: “Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа”. Учись, брат. Ежели помру, поминай. Вот прими и от меня гривенник... Егорушка поцеловал ему руку и заплакал. Что-то в душе шепнуло ему, что он уже больше никогда не увидится со стариком”.

Гривенник, тяжесть в руке, становятся продолжением слов и подчеркивают их весомость. Монета как бы завершает ту траекторию движения души о.Христофора от Отца к ребенку. Убери денежку – и слова для мальчика, быть может, растают в воздухе. За этой сценой весь Новый Завет, от Рождества до апостола Фомы, трогающего раны Христа.

Заканчивая разговор об отце Христофоре Сирийском, отметим одну очень важную подробность. Батюшка говорит о себе: “Счастливей меня во всем городе человека нет”. Счастье – это то, чего лишены почти все чеховские герои. Да что там счастья! Жизненные ситуации, которые описывает Чехов, очень часто безвыходны. Но один выход все-таки есть. Когда Чехов пишет о христианах, по сути, а не по имени, его мрачный взгляд на вещи светлеет. Эта поразительная особенность проходит через все чеховское творчество.

“ДУЭЛЬ”

Вернемся к той же “Дуэли” и чудному образу нашего дьяка Победова. В годы, когда была написана повесть, нарождалось то поколение русских мирян, священников, архиереев, которое лицом к лицу встретило катастрофу семнадцатого года, почти полностью было истреблено в годы террора, но спасло русскую веру. Это было поколение мучеников.

Верные чада Церкви, высоко ценившие обрядовую сторону православия, христианское учение, они вместе с тем не имели на себе отпечатка той “религии”, которая отвращала от храмов людей. Таких христиан не только по рождению, но и по мироощущению, Чехов выделял безошибочно.

Едва ли не первое, что мы узнаем о дьяке Победове, это то, что он был чрезвычайно смешлив. То там, то здесь раздается его хохот, все его радует, все веселит, во всем он находит, как ребенок, чудесную сторону. При этом дьяк далеко не глуп и является единственным человеком в повести, которого ученый гордец фон Корен по-настоящему уважает, ведет с ним серьезные разговоры. Более того, настойчиво зовет с собой Победова в экспедицию. В веселом дьяке фон Корен чувствует ту цельность натуры, ту силу , которая одна только способна противостоять его разочарованию в людях. Как мы сегодня понимаем, фон Корен, этот нигилист, поклонник Дарвина, Спенсера и Ницше, был представителем той ветви материализма, из которой потом развился фашизм. С его идеями, что только сильный имеет право на существование, что падающего – толкни, мы знакомы не только по книгам.

И вот объектом своей ненависти фон Корен выбирает неудачника Лаевского, человека слабого, опасного для общества. Жителей маленького южного городка Лаевский только и научил, что играть в карты да разбираться в сортах водки. “Вреден”, – подписывает фон Корен Лаевскому смертный приговор. Придравшись к какой-то мелочи, немец посылает ему вызов на дуэль.

Но между тем, настоящая дуэль в повести происходит между серьезнейшим фон Кореном и смешливым Победовым. “Вера без дел мертва, а дела без веры еще хуже”, – говорит дьяк своему собеседнику в ответ на его рассуждения типа: “Христос, я надеюсь, заповедовал нам любовь разумную, осмысленную и полезную”.

Замечательно тонко у Чехова подчеркнуто противостояние дьяка и фон Корена в описании их отношения к морю. Глядя на море, фон Корен дает научное объяснение тому, отчего оно фосфоресцирует, а дьяк, пробирающийся сквозь заросли к месту дуэли, услышав шум моря, думает о том, как Дух Божий летал над бездной.

Утро дуэли. Дьяк Победов уверен, что вся эта история с вызовом фон Корена – шутка, но на сердце неспокойно. Застенчиво оправдывая свое желание увидеть, что выйдет из ссоры, любопытством, стыдясь этого любопытства, дьякон отправляется в путь.

Фон Корен наводит револьвер: “Я его сейчас убью, – думал фон Корен, прицеливаясь в лоб и уже ощущая пальцем собачку...”

“Он убьет его! – послышался вдруг отчетливый крик где-то близко.”

Отвлеченный этим в момент выстрела, фон Корен совершает промах, пуля едва задевает Лаевского. Все оборачиваются на крик и видят дьяка: “Он, бледный, с мокрыми, прилипшими ко лбу и к щекам волосами, весь мокрый и грязный, стоял на том берегу в кукурузе, как-то странно улыбался и махал мокрой шляпой”.

Последовавшие затем события окончательно утверждают победу дьякона. Лаевский сильно изменился, стал много трудиться, и фон Корен даже бросает фразу: “Если бы я мог тогда предвидеть эту перемену, то я мог бы стать ему лучшим другом”. Фон Корену, впрочем, так и не приходит в голову мысль, которая столь естественна для Победова, что всякая душа человеческая – великая тайна, и один Бог потому волен вершить наши судьбы.

Пройдет немного лет, и люди, подобные дьякону Победову, одни они, вновь встанут между враждующими сторонами. Как смог предвидеть это Чехов за много лет до начала русской трагедии – одна из тайн его видения мира.

* * *

Честность, простота, трезвость ума – вот что искал (и находил) Чехов в русском священнике (так же, как и во враче или учителе ).

Свой взгляд на это Чехов изложил в некрологе на смерть настоятеля Архангело-Михайловской церкви в Таганроге, своего старого знакомого протоиерея Василия Бандакова. Отец Василий оставил после себя 12 томов проповедей. По словам Чехова, они,”будучи в самом деле простыми и краткими, составляют истинный клад для сельских священников, и книги о.Бандакова поэтому можно найти почти во всех сельских церковных библиотеках...Он редко останавливался на отвлеченных богословских темах, предпочитая им вопросы дня и насущные потребности того города и края, в которых он жил и работал... неурожаи, повальные болезни, солдатский набор... ничто не ускользало от его внимания, и потому-то его 12 томов составляют энциклопедию, в которой могут найти для себя одинаково интересное и полезное чтение люди всех званий и профессий”.

Если первая половина некролога посвящена тому, что отец Бандаков говорил с людьми как человек, то во второй части говорится, что отец Василий и вел себя как человек, настоящий христианин. Был смел и часто резок, но всегда справедлив и нелицеприятен. “Он не боялся говорить правду... Люди же не любят, когда говорят правду, и потому покойный пострадал в своей жизни немало. Умер он на 84-м году, оставив после себя память доброго, любящего и бескорыстного человека”.

 

“КАК ВЕЛИК ДОЛЖЕН БЫТЬ ЭТОТ НАРОД”

В селе Мелихове, на окраине которого писатель купил для себя и родителей небольшую усадьбу для себя и родных, Чехов “выстроил школу, лечил крестьян и украшал церковь”. Этот краткий перечень дел -суть чеховского отношения к людям. За свою жизнь он устроил несколько тысяч судеб, помогая кому найти работу, кого определить на лечение и т.д. (несколько тысяч – это не преувеличение). Далее, он спас несколько десятков или даже сот тысяч человек от смерти и мучений. Боролся с эпидемиями, принимал больных крестьян тысячами, а своей поездкой на Сахалин добился Сенатской ревизии и значительного облегчения тягот заключенных (сам он в этой поездке совершенно подорвал свое здоровье, что и стало причиной ранней смерти).

Свое отношение к народной вере Чехов, наверное, наиболее четко определил в повести “Мужики”. Там есть такой эпизод, где в село приносят чудотворную икону Богородицы. Протягивая руки к Божией Матери, люди только и могли, что повторять:

– Заступница, матушка! Заступница!

И “все как будто поняли, что между небом и землей не пусто, что не все еще захватили богатые и сильные, что есть еще защита от обид, от рабской неволи, от тяжелой невыносимой нужды, от страшной водки”.

Священников у Чехова мы обычно застаем уже состоявшимися людьми. Либо счастливыми, либо утратившими право быть пастырями. С крестьянами, купечеством дело обстоит по-другому. Их путь к Богу (“Три года”, “Убийство”, “В овраге” и т.д.) труден, иногда ужасен, но иного выхода Чехов для них не видит.

“В ОВРАГЕ”

Эта повесть стала, наверное, лучшей вещью Чехова, написанной о русском человеке. Она поразила людей самых разных, от крестьян до аристократа Владимира Набокова. Горький в письме рассказывал Чехову, какое огромное впечатление “В овраге” произвела на его знакомых украинцев из простонародья, как они обливались слезами во время чтения, и, проникшись состраданием к героям, по-христиански простили их.

В основе сюжета мы невольно замечаем обращение Чехова к евангельским событиям, как бы перенесенным на русскую почву, в конец 19-го века. Даже имя ребенка главной героини повести Липы – Никифор, “победитель”, и гибель этого младенца, давшая освобождение семье – все подчеркивает это.

* * *

“В овраге” – это история семьи, не связанной любовью, лишенной христианских основ. Страшной семьи. Старик Григорий Цыбукин, глава дома, пытается хоть как-то предотвратить беду. Он женится на богобоязненной женщине, благодаря которой появляются в доме белые скатерти, начинают теплиться лампадки перед иконами. Но этого оказывается недостаточно. Тьма сгущается. Как сгущалась она когда-то над Иудеей накануне прихода Спасителя. На этом заканчивается, если так можно выразиться, ветхозаветный план повествования, и начинается евангельский. В семью приходит девушка, почти девочка Липа, выданная, против воли, замуж за сына Григория – Анисима. Она – последний проблеск света для Цыбукиных, единственная надежда.

Писатель Борис Константинович Зайцев писал об этом:

“На всей повести лежит некий волшебный оттенок. Над Уклеевской ямой странным образом летит – именно летит, а не проходит, почти невесомый образ Липы, то в звездной ночи с младенцем на руках, то в блеске заката с торжествующей песнью и смиренной любовью. Так она в сердце и остается... Чехову дано было написать в этой Липе с младенцем видение почти евангельского оттенка”.

Вот Липа подбрасывает младенца на руках и напевает: “Ты вырастешь большо-ой, большой! Будешь ты мужи-ик, вместе на поденку пойдем! На поденку пойдем”. А в другой раз играет с ним – отойдет к двери, поклонится издали и скажет: “Здравствуйте, Никифор Анисимович”, а потом бросится и прижмет к себе, ласково причитая.

Эту сцену невозможно подсмотреть и невозможно придумать. Только настоящая любовь к людям могла сделать Чехова свидетелем этого откровения.

* * *

Конец истории материнского счастья – ужасен. Старик Григорий завещает маленькому Никифору все свое состояние. И тогда Аксинья, старшая и бесплодная невестка Григория убивает младенца, плещет на него кипятком. Нечеловеческим криком Липы обрывается та последняя нить, которая связывала род Цыбукиных с жизнью. Чаша терпения Божиего иссякла.

Муж Липы Анисим попадает на каторгу за подделку денег. Григорий, смешав однажды фальшивые деньги, подаренные сыном, с настоящими, все не может различить их, перебирает, постепенно впадая в безумие. Аксинья воцаряется в доме окончательно. Она выбрасывает за порог хозяина дома Григория. Змеиноподобная, с маленькой головкой на длинной шее, мертвая уже при жизни, она воплощает собой злой дух семьи, лишенной Бога.

* * *

На этом практически любой писатель – современник Чехова – скорее всего поставил бы точку. Любой, но не Чехов. Тот евангельский дух, который двигал его рукой, нашел иной исход для героев повести.

Что несет крушение рода последним Цыбукиным – гибель или спасение? Идет по полям Липа с мертвым Никифором на руках, у костра в поле видит мужиков, подходит к ним и получает утешение.

– Вы святые? – спрашивает их Липа тоненьким своим детским голоском.

– Нет, мы из Фирсановки.

По полям и каторгам сидят у костров, идут неведомо куда Божьи люди -такой вступает Святая Русь в двадцатый век.

Анисим пишет письмо из каторги с просьбой простить его “Христа ради”. Старик Григорий голодает и побирается, но избавлен от того ада в душе, что был у него прежде. Автор, а вслед за ним и читатель, всех их прощают, надеются, что они будут счастливы в ином, лучшем мире.

Заканчивается рассказ тем, что Липа возвращается со станции, где вместе с девками и бабами грузила кирпичи. И вот идут они, осыпанные кирпичной пылью, поют. “Впереди шла Липа и пела тонким голосом и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь, что день, слава Богу кончился, и можно отдохнуть”.

Вдруг Липа видит Григория, человека, сломавшего ей жизнь, а ныне не евшего шесть дней. Когда поравнялись, “Липа поклонилась низко и сказала:

– Здравствуйте, Григорий Петрович!

И мать тоже поклонилась. Старик остановился и, ничего не говоря, смотрел на обеих; губы у него дрожали, и глаза были полны слез. Липа достала из узелка у матери кусок пирога с кашей и подала ему. Он взял и стал есть... Солнце уже совсем зашло... становилось темно и прохладно. Липа и Прасковья пошли дальше и долго потом крестились”.

“УБИЙСТВО”

Охлаждение Чехова к отцу привело к утрате веры. Обретение веры вновь возвращало к отцу.

Герои повести “Убийство” Яков Терехов – содержатель постоялого двора и его совладелец брат Матвей – оба списаны с Павла Егоровича Чехова. Совпадают многие подробности. В точности описан таганрогский хор, заимствовано прозвище Чехова-старшего – Богомолов. “Убийство” – повествование о том болезненном сектантском духе, который все более поражал русский народ, превращал его в скопище одиноких людей.

Яков, презирая священство за то, что пьет, курит и т.п., пытается создать свою религию. Он много молится, каноны способен вычитывать часами. Это составляет главное развлечение в его жизни. Но с возвращением брата Матвея, раскаявшегося сектанта, этому удовольствию приходит конец. Матвей, например, может войти в комнату во время молитвы и потребовать жалобно:

– Братец, уймитесь! Вас обуяла гордыня бесовская.

Заканчивается все это тем, что Яков убивает брата. Но эта беда вместо того, чтобы погубить Якова окончательно, спасает его. Попав на каторгу, повидав людей, посмотрев на их мучения и потеряв здоровье, Яков обретает, наконец, настоящую простую веру, “ту самую, которую он так жаждал, и так долго искал и не находил весь его род”.

Современники отнеслись к этой мрачной повести, написанной после поездки на Сахалин, по-разному. Кто-то воспринял как пародию на русский народ. Но были и другие голоса. Лучше других сказал, наверное, Говорухин-Отрок: “И если такой, вовсе не исключительный... человек из народа, как Яков, нашел в себе столько душевной силы, чтобы нести тяжкий крест свой, – как велик должен быть этот народ!..”

Нет, в отличие от Якова Терехова, Павел Егорович Чехов не попал на каторгу и не претерпел страданий столь жестоких. За него это делал его сын. Побывал на каторге, правда не как заключенный, а ради помощи страдальцам, и потерял там здоровье; написал страшную и честную вещь, предсказавшую, что, только пройдя через жестокие испытания и потеряв все, что имеет, русский народ сможет вернуться, наконец, к настоящей простой вере.

СМЕРТЬ

Нам слишком хорошо известно, как за каждым мундиром и рясой Чехов искал человека, но как мало внимания было обращено на то, что во всяком человеке он искал христианина.

Наиболее ярко это выражено в его рассказе “Архиерей”. Чехов готовился к его созданию пятнадцать лет, вынашивал замысел. Последним, что подтолкнуло его, стала фотография, которую он однажды увидел в Ялте. На ней был изображен еще не старый человек с очень умным изможденным, страдальческим лицом. Он приник головой к старушке-матери, лицо которой тоже было чрезвычайно скорбно. Это был умирающий от чахотки таврический епископ Михаил (Грибановский), замечательный ревнитель монашества, друг, со времен учебы в Духовной академии, будущего патриарха Тихона и митрополита Антония Храповицкого. Пораженный лицом на фотографии, Чехов купил ее и много потом расспрашивал о епископе Михаиле.

Чехова, возможно, поразило совпадение. Они с владыкой Михаилом были примерно одного возраста, оба погибали от чахотки. В епископе Чехов отчетливо разглядел человека. Но этот человек с фотографии верил, и по-настоящему верил.

“АРХИЕРЕЙ”

Рассказ начинается со службы под Вербное воскресение. Тяжелобольному архиерею Петру, как ни любил он служить, очень тяжело держаться на ногах. Слишком он болен. Среди прихожан, чьи лица сливаются для него в одно, он видит старушку, похожую на его мать, вдову дьячка, которую не видел девять лет. Приняв от епископа вербу, старушка с доброй радостной улыбкой поглядела на него и отошла, смешавшись с толпой. Архиерей отчего-то заплакал. Вблизи еще кто-то заплакал, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем.

Приехав домой, архиерей узнал, что та старушка в церкви, действительно, была его маменькой.

Начинается страстная седмица. Все меньше во владыке Петре остается от архиерея: “Какой я архиерей? – продолжал тихо преосвященный. – Мне бы быть деревенским священником, дьячком... или простым монахом... Меня давит все это... давит...”

Отчего на него, сына дьячка, который хотел веровать без всякой мудрости, взвалили вериги власти и обязанности сверх меры, всё меньше понятно владыке. Болезнь лишает его тяжелых красивых одежд, он словно становится все меньше и меньше – истаивает для жизни. Он вспоминает о детстве, которое представляется ему все более живым, прекрасным, радостным. Но даже мать отказывается видеть в нем своего мальчика, видит лишь архиерея, и владыке Петру очень грустно и досадно видеть ее робкое, почтительное выражение лица. Он вдруг осознает свое огромное одиночество. Никто, ни один человек на свете не желает видеть его таким, какой он есть на самом деле. Один Бог. И в этом, а не в одеждах и службах – тайна его веры.

Он умирает накануне Пасхи. Мать сидела у постели и за несколько мгновений до смерти, увидев его сморщенное лицо и большие глаза, испугалась; упав на колени, стала целовать его лицо, плечи, руки. “И ей тоже стало казаться, что он худее, слабее и незначительнее всех, и она уже не помнила, что он архиерей, и целовала его как ребенка, очень близкого, родного”.

“А он уже не мог выговорить ни слова, ничего не понимал, и представлялось ему, что он уже простой, обыкновенный человек, идет по полю быстро, весело постукивая палочкой, а над ним широкое небо, залитое солнцем, и он свободен теперь, как птица, может идти куда угодно!”

Так умирают чистые душой люди.

* * *

Жизнь Чехова подходила к концу. Кровь шла горлом все чаще.

За два года до смерти он писал: “Нужно веровать в Бога, а если веры нет, то не занимать ее места шумихой, а искать, искать, искать, одиноко, один на один со своей совестью”.

Есть два рода веры. Одна дается едва ли не с рождением, или принимается легко, как озарение. Другая... Этот вопрос мучит Якова Терехова в “Убийстве”: “...Почему жребий так различен, почему эта простая вера, которую одни получают от Бога даром, вместе с жизнью, досталась ему так дорого, что от всех этих ужасов и страданий у него трясутся, как у пьяницы, руки и ноги”.

“Верую ли я”, – на этот вопрос принято у нас отвечать односложно – да или нет. За этим кроется большое искушение. Ведь так легко смешать любовь к Богу с принадлежностью к конфессии. Чехов не отвечал – да, не отвечал – нет, не говорил – “не знаю”, отмалчивался. Как боятся певцы сорвать голос слишком громко взятой нотой, так Чехов оберегал свое движение к Богу. За него говорит написанное им. В сумерках грустных чеховских историй горят костры, возле которых можем мы согреться и вспомнить: есть Бог!

...Он умер за границей, на руках у доктора-иностранца. Лег на кровать и, отвернувшись к стене, сказал по-немецки: “Я умираю”. Похоронили его в Новодевичьем монастыре, куда он любил приходить из больницы, едва оправившись от болезни, бледный и тихий – послушать пение монахинь. Похоронили в одной могиле с отцом Павлом Егоровичем. Так, по-чеховски, завершилась эта история о блудном сыне.

В. ГРИГОРЯН.

 

   назад    оглавление    вперед   

red@mrezha.ru
www.mrezha.ru/vera