СТЕЗЯ

НАДЕЖДА

Поэт Надежда Мирошниченко о своей судьбе

Она входит – и начинается праздник. У детской писательницы Тамары Ломбиной одно из любимых воспоминаний, как раздаётся во дворе её многоэтажки весёлый оклик подруги: «Алло, мы ищем таланты». Надежда пришла. Она так солнечна, легка, что кому-то кажется – легкомысленна. Это не так. Как-то раз в Переделкино, выслушав стихи Мирошниченко о прачке «Люблю я запах чистого белья», некто насмешливо спросил: «Ну, сами-то вы, конечно, никогда не стирали?» Стирала и стирает. Но и то верно – трудно это представить. В этом её очарование, когда за праздничностью обнаруживается труд, а за легкостью – выстраданность и глубина.

Мне очень нравится этот человек. Я собирался написать о ней несколько лет. Когда, наконец, пришёл и сказал, что всё, пора браться за дело, Надежда Александровна недоверчиво улыбнулась: «А что случилось?» «Ничего не случилось», – ответил я. Это было правдой в том смысле, что меня подтолкнуло к этому не какое-то внешнее обстоятельство, не её известность и т.п. Она важна для меня сама по себе, как личность, как русская христианка.

Старый Сыктывкар

После войны Сыктывкар был не то маленьким городом, не то большим селом, как посмотреть. Начиная от Княжпогоста земли не было видно из-под моховиков, какие-то птицы, кажется рябчики, порхая, пересекали путь. Когда въехали в одно из селений, мама Надежды спросила: «Это уже Сыктывкар?» «Нет, – ответили ей, – это деревня Тентюково». «Это ещё Тентюково?» – спросила она чуть позже. «Нет, – ответили ей, – это уже Сыктывкар». Разницы не было.

Родилась Надежда Александровна в Москве. Отец работал в Совмине, затем его перевели в Кузнецк – секретарём горкома партии. Там запечатлелись её первые воспоминания. Как заболела и всё плакала и плакала младшая сестрёнка, а родители носили её на руках, боялись – не выживет. Как начался пожар, и Надя, схватив сестру, бегала по комнате, не зная, как спасти, но всё обошлось. Ещё осталось в памяти: семья Мирошниченко переезжает на «газике» лесную речку, а кабина набита ветвями черёмухи. Потом была Пенза, после которой Сыктывкар, в недавнем прошлом Усть-Сысольск, смотрелся глухоманью. Но это для взрослых. Для Надежды он стал лучшим местом на свете – тот старый город, которого больше нет.

– Улица Советская была каменной, – вспоминает она. – Остальная часть города – деревянная, как и дом, где нам дали квартиру. Напротив стояла швейная фабрика, откуда почему-то без конца выкидывали на свалку чудесные макеты домиков. Это были наши главные и любимые игрушки. Их происхождение и изобилие до сих остаётся для меня загадкой, но в детстве мы об этом не задумывались. От драмтеатра вниз по улице Бабушкина спускалась общегородская ледовая горка. Машин в городе почти не было, поэтому мы там могли кататься сколько душе угодно.

Любимым моим местом был старый базар, где стояли лабазы, разделённые на лавочки. Возле комиссионок толпились дети, разглядывая заморские чудеса, привезённые после войны из Германии. Там были какие-то удивительные лампы, вазы, игрушки – они стали для нас окном в другую жизнь, с её яркими красками, ведь город большую часть года был бежево-черно-серый. Ни одного цветного платья, только ватники и прочая немаркая одежда. Даже книги нам покупали, за редким исключением, чёрно-белые. У меня-то была одна цветная, помню её название – «Времена года», там я особенно любила один разворот – зелёного цвета. Я смотрела на него, мечтая о лете, стрекозах, цветах. И вот оно наступало, лето, и как мы были счастливы! У нас было то, чего лишены многие нынешние сыктывкарские дети – живая земля, разнотравье, овощи не в магазине, а на огороде. Развлечения были простыми. Самым ярким из них был приезд цирка-шапито, ожидание которого мы заполняли другими волнующими событиями. Ходили, например, смотреть на фигуру коня в шахматном клубе. Сейчас это, конечно, кажется смешным, но ребёнку не много надо, чтоб подтолкнуть фантазию. В городе было два колеса обозрения, которые вознесли в небо немало будущих лётчиков. Сейчас не осталось ни одного.

Мы жили, не догадываясь, что очень бедны. Помню, как в 50-е годы сердилась мама, когда мы с сестрой воротили, бывало, нос от еды. «Забыли вы 49-й, – говорила мама, – когда друг другу в тарелки заглядывали, кому больше налила». Это в нашей семье – крупного партийного работника. Что говорить о других? В магазинах из того, что мы могли себе позволить, лежали неразрезанные пласты ирисок, малиновые пряники и вкусные ванильные сушки. Стояли ещё банки с крабами, которые все считали гадостью, а обветрившаяся сёмга и икра чёрная и красная в круглых чашках, засиженных мухами, были не по карману. Зато город мешками брал воблу, наверное, её добывали в лагерях, и была она настолько пересохшая, что её нужно было по полчаса лупить обо что-нибудь твёрдое, прежде чем съесть. Но всё равно мы страшно любили эту рыбу, так же как и солёные огурцы, которые иногда привозили в Сыктывкар, и народ шёл с вёдрами занимать очередь. Ещё больше были очереди за маслом, мы втроём с мамой и сестрой отправлялись туда с ночи, греясь у костров. К Новому году появлялись моченые яблоки, зефир в шоколаде, карамель, которыми украшалась ёлка.

Я ещё застала те времена, когда дома в городе не запирались, а все люди на улицах знали друг друга. К худшему Сыктывкар начал меняться, когда жизнь стала чуточку богаче. Никогда не забуду слов одноклассницы, заглянувшей в гости. «Я потрясена, – сказал она, – думала, вы одними пряниками питаетесь, а у вас чёрный хлеб, как у всех». Мне понятен русский страх перед неравенством, я видела, как оно делает людей чужими, как начинает тускнеть жизнь. Знаете, почему в старые времена не приветствовалось, когда человек работал в праздники? Трудности народ сплачивают, но не укрепляют, слишком большой расход сил. А праздники наполняют оптимизмом. После развенчания Сталина, когда пошатнулась вера в будущее, нас спас полёт в космос Гагарина. Незнакомые люди обнимались и целовались. Ради этого стоило претерпеть лишения. Не космос был нам нужен, а общая радость, преображающая измученное население в великий народ. И глядя на такое родное лицо Гагарина, мы плакали от счастья.

«Я не могла не вырасти русской»

Её мама была одной из первых красавиц Сыктывкара, но вместе с тем и одной из самых больших умниц. Надежда Александровна рассказывает:

– Она была очень творческим человеком, это пронизывало всю её жизнь, и нашу тоже, всё было с выдумкой: сказка, сочинённая на ходу, письмо к папе в стихах. Помню, как он уехал на учёбу в Москву и мама вывела на листе первую строку послания:

Сдай экзамен на отлично.

Подозвала меня, попросив: «Продолжи». Я тут же выдала:

На четыре лучше сдай.

Мама улыбнулась и дописала:

Это Надина поправка,

Поскорее приезжай.

Русскую литературу она знала в совершенстве. Это наша семейная традиция, которая имела свою печальную сторону. Помню, когда мне было шестнадцать, мама сказала: «Надя, никогда не мечтай. Пока я мечтала, остальные сделали всё, о чём я мечтала». А за много лет до этого такой же разговор у неё состоялся с моей бабушкой, говорившей маме: «Оля, не повтори моей ошибки. За чтением чужих книг и состраданием чужим судьбам я пропустила свою жизнь».

Пропустила ли мама свою?

Когда арестовали деда, она решила доказать, что он не враг, и добровольцем отправилась на войну, была на Хасане и Халхин-Голе, где её представили к ордену Ленина. Но мама сказала, что она дочь врага народа, и получила лишь медаль. Судьба у неё была трудной и до ареста. Мой дед Козьма Кулагин колоссального таланта был человек, самостоятельно выучил шесть или семь языков, играл на скрипке и множестве других инструментов, стал знаменитым звероводом на Камчатке. При этом характер имел своеобразный. Сначала женился на моей бабушке, потом где-то на Урале нашёл себе новую жену, не позаботившись развестись с прежней. Ему, как коммунисту, это простили и даже позволили забрать детей – маму и её брата Бориса Кулагина, сгоревшего потом в танке под Сталинградом. Бабушка несколько раз выкрадывала детей, но их возвращали обратно. Ведь кто она была? Дворянка, социально чуждый элемент. Арестовали деда по какому-то загадочному поводу. Обвинили, помимо шпионажа (что естественно), в том, что они с писателем Арсеньевым, знаменитым автором «Дерсу Узала», планировали создать Камчатскую автономию. Арсеньеву повезло – он умер, не дождавшись ареста. Место гибели деда до сих пор не известно.

Все это родило в маме какую-то обособленность от мира, которая усиливалась тем, что она очень яркий человек. До чего же она всегда была стильная!

У меня была такая мама,
Что наш город маленький, как улей, возбуждался,
Стоило ей выйти и пройти вдоль деревянных улиц.
Бабы по цепочке сообщали: краля кралей, ишь, воображала...

У меня была такая мама, что мальчишки наши и девчонки принимали её за шпионку. Утром купит ситца, а вечером идёт в театр в новом платье. И все её глазами провожают: «У-у-у, жена начальника». А она сама всё делала. И нас обшивала, и если бы только это. Соседка – тетя Шура, вечно нетрезвая, жена полковника, между прочим, – как только не стыдила отца за то, что он сидел с газетой, пока мама колола дрова. Отец был самобытным человеком. Родом из луганских крестьян, успел поработать кузнецом, а потом раскрестьянился до такой степени, что не мог прибить дома полки, всё делала мамочка – и утюги чинила, и полы перестилала. В пятнадцать лет отец стал председателем сельсовета, потом начал расти по партийной линии. Видели мы его мало, особенно до 53-го года, когда он сидел на работе допоздна, ожидая звонка от Сталина. Тот так и не позвонил, но все партийные работники страны не могли до самой глубокой ночи оставить свои кабинеты. Ждали.

Любил меня папа до самозабвения, что не мешало ему, услышав крамольную мысль, говорить: «Эх, в 37-м я бы тебя к стенке поставил». Я ему, конечно, не верила. Он сам был готов умереть за меня. Патриотами они с мамой были истовыми, правда папа с уклоном в украинство. Они так спорили! Дело едва не доходило до развода, например, когда Крым в 50-е годы передали Украине. Мама гневалась: «Эта сволочь, Хрущев, отдал вам наш Крым». А папа отвечал: «Всю страну... того... мы хоть Крым для нее сохраним». Когда я в шестнадцать лет, получая паспорт, написала в графе национальность «русская», папа плакал, говорил: «У нас, славян, принято писать национальность по отцу». Я ответила: «Папа, если бы ты знал украинский язык, я бы подумала. Но по-украински ты знаешь только три слова: социализьм, коммунизьм и империализьм».

Как ни любил он меня, но с таким человеком, как моя мама, я не могла не вырасти русской.

Голубые города

За столом сидел сухощавый человек с умным лицом, который, увидев Надежду, твёрдо произнёс:

– Таких, как вы, убивать нужно сразу. Какое право вы имели появляться здесь в таком виде?

Так началось её знакомство с Сергеем Дюсуше, человеком-легендой. Недавно в Усинске ему был поставлен памятник, его именем названо одно из нефтяных месторождений Коми. Он ушел из жизни, не дотянув до пятидесяти, не выдержал железный организм, надорванный экспедициями, бессонной работой, едой всухомятку, принимаемой почти на ходу.

Но тогда, в 60-е, он был молод и категоричен. Надежда расплакалась, и Дюсуше, не выносивший женских слёз, пояснил: «Посмотрите на себя, здесь мужики месяцами живут без женщин, возятся в грязи, а среди них и лагерники, и кого только нет! Вас или убьют, или изнасилуют». Красивая, загорелая, в мини-платье по моде рубежа 60-70-х, перетянутом широким «золотым» поясом, молодая журналистка действительно смотрелась на «стройке века» вызывающе дико. Репортёрская сумка через плечо завершала образ, способный свести с ума не только вчерашних зэков. Кое-как убедила Сергея: виновата – исправлюсь. И, уже переодевшись в штаны и спецовку, отправилась с ним на стройку. Возле вертолётной площадки увидела палку с доской, на которой была надпись: «Здесь будет Усинск». Потом на барже поехали по буровым.

Когда очерк о Дюсуше вышел в газете, он позвонил, сказал: «Поздравляю. Не ожидал». Прежде Надежда думала, что такие люди бывают только в кино. Оказалось, ничего не нужно было придумывать. Вуктыл, Усинск... на дно болот уходили грузовики, краны, бульдозеры. «Когда-нибудь, в каких-нибудь веках всё там высохнет и поднимется много советской техники», – задумчиво говорит Мирошниченко.

То, что они делали за год, сейчас ни за какие деньги не сделать за десятилетие. Невыполнимых задач не существовало. Вера в будущее, мужское братство, где уважение трудно завоёвывается и дорого стоит, – всё это кажется сейчас устаревшим – ещё бы, если помнить об этом, то как оправдать случившееся в 90-е, когда люди с гладкими мордами сказали: «Это наше» и «Мы вам ничего не должны».

Надежда Александровна пытается сформулировать:

– Главное для всех этих людей – Дюсуше, его друзей, тех, кто строил эти голубые города, – было чувство собственного достоинства. Это была элита нации, люди, подтверждающие, что я не зря люблю свою родину, не придумала её. Просто они опередили время на десять лет, на двадцать. Так казалось, пока однажды не стало ясно – намного больше.

Эта командировка не стала для Надежды последней. Каждый раз приходилось доказывать, что она достойна писать о тех людях, которых так полюбила. Однажды зимой её отказались взять на буровую. Сказали: «Тебе это не по силам». «По силам», – ответила она. В шутку мужики показали на вышку, пояснив: «Залезешь – возьмём». На улице минус тридцать. Ступеньки заледенели, поручни обмёрзли, вышка раскачивалась на ветру. Вдобавок ко всему – Надежда до смерти боялась высоты. Пока лезла, околела до такой степени, что о спуске не хотелось даже думать. «Спускайся! – кричали ей. – Надя, ты ведь не можешь там жить». «Могу!» – кричала она в ответ. Потом всё-таки начала сползать, на локтях, пальцев уже не чувствовала. Вспоминает, улыбаясь: «Слезла, разрыдалась, нос красный, на урода похожа». Её утешали: «Надька, мы... мы... тебя на буровую возьмём». Это было последним, чего ей в ту минуту хотелось...

– После этих людей мужчины в Сыктывкаре, Москве казались женщинами, – говорит Мирошниченко. – Кроме моего мужа, конечно. Он той же породы. Что стало с ними потом? Мне кажется, Сергей Дюсуше пришёл бы к Богу, он был расположен к этому, несмотря на французские корни, превосходно знал и любил русскую литературу. Весь был наш, по духу православный. Таким же был и остался наш с Сергеем друг – Юрий Спиридонов. Так же, как и с Дюсуше, мы с ним смешно познакомились. Все его боялись, авторитет непререкаемый, всё время летает между буровыми, всё время в спецовке, так что выйдет из кабинета – не отличишь от других.

Приехали как-то в Усинск с делегацией. Входим к Спиридонову, а он в своей вечной манере заявляет: «Ты завтра полетишь со мной». Я вспыхнула: «Вы что себе позволяете? Как вы себя ведёте? Никуда я с вами не полечу». Юрий тут же замкнулся в себе, только и сказал: «Извини». Выходим, руководитель делегации в полуобморочном состоянии: «Что ты творишь? Извинись немедленно. Я из-за тебя партбилет положу!» Жалко мне его стало. Вернулась, говорю Спиридонову: «Вы вели себя по-хамски, я ответила, так что извините». «Иди ты», – отвечает он сумрачно. На следующий день чего только мне про него не порассказывали. Какой он замечательный, романтик, герой. Ну и полетели мы с ним. За всё время поездки он не ответил ни на один мой вопрос. Игнорировал. И лишь позже, когда мы подружились, сказал обиженно: «Эх, мне Серёжа Дюсуше столько про тебя рассказывал, потому-то я и хотел, чтобы ты со мной полетела».

Когда он стал Главой Коми, в наших отношениях ничего не изменилось. Время от времени я нападала на него, обвиняя то в одном, то в другом. Он не обижался. Кому-то кажется – изменился. Нет, остался тем же, просто ушла прежняя атмосфера, и он оказался воткнут в больную систему родного нашего нынешнего Отечества. Несколько лет назад в Княжпогосте принимал нас офицер из управления лагерями, довольно высокого чина. Завел в маленькую комнату, где на столике лежали нарезанная большими кусками свежезасоленная рыба, лук и чёрный хлеб, накромсанный тоже крупно, мужской рукой, стояла бутылка водки и какие-то конфеты были насыпаны в вазочку – это для меня. Там не было журналистов, пиарщиков, зрителей. Это была та редкая минута, когда Спиридонов был не просто счастлив, а, наконец, мог снова стать самим собой.

То лучшее, что было у героев, строивших в 60-е города, – никуда не ушло. Вспоминаю, как на Первом Всемирном Русском Соборе наши коммунисты шумели: «Что эти попы себе позволяют, уберите их со сцены». На втором этого почти не было. На третьем они начали понимать, что у нас отнято и что делать дальше. Им открылись те источники, о которых они не подозревали. Когда Спиридонов начал воздвигать храм – Стефановский собор, – то делал это не напоказ. Просто продолжил то, что было в Усинске, то, что сделал бы Дюсуше, останься он жив, – ведь они не просто стены строили, а ещё и себя, мечтали весь мир наполнить каким-то важным для них смыслом. То, что они были коммунистами, не имеет никакого значения. Это я могу сказать сейчас, оглядываясь на прошлое. За борьбой с этой идеей – коммунистической – мы проглядели главную опасность, которая никуда не исчезла. Материалистическое, пошлое восприятие мира, отрицающее не только веру, но и счастье, любовь, всё святое в человеке. Именно оно было тем ядом, который убивал наш народ. Там, в Усинске и Вуктыле, я нашла тех, кто не был отравлен, их неведение о Боге было ожиданием, а не отрицанием веры.

После поражения Юрия на выборах, когда он перестал быть Главой, наши пути разошлись. Ему показалось, что я отвернулась от него, как многие другие. Это не так. Я всё так же люблю его за качественность человеческого, русского сердца. И ничего не забыла.

«А вы случайно не поэт?»

Благодаря матери она с детства привыкла к хорошему русскому языку. Перейти с обычной речи на стихотворную для неё было чем-то естественным. Надежда думала, что стихи пишут все, ведь иначе можно сойти с ума. Собственно, она была недалека от истины. Раньше народ выражал себя в молитве, пении на службах – это был разговор с Богом, в котором душа могла излить себя.

А потом эта вера вдруг лишилась какой-то опоры, и дело здесь не в революции, которая стала лишь следствием того, что люди разучились славить Христа с легким сердцем. И на смену молитве явной пришла тайная – это и поэзия Есенина, и проза Андрея Платонова. Два этих человека никак не могли понять: почему их – людей, пытавшихся искренне принять революцию, – богоборцы не желают печатать, травят и унижают. Но безбожники угадали сразу и точно: устами любого русского, национального таланта с миром говорит Господь.

В 1954-м мама подарила Надежде томик Есенина со словами: «Сейчас это разрешено, но раньше за чтение этих стихов сажали, так что ты на всякий случай никому эту книгу не показывай». Понимание, что она тоже поэт, пришло к Мирошниченко много позже. Это случилось после того, как один московский литератор, узнав, что кое-что из её стихов опубликовано, сказал поразившие Надежду слова: «Если вы напечатали хоть одно стихотворение, то несёте ответственность перед всей русской литературой».

Больше других помог состояться в литературе редактор журнала «Наш современник» поэт Станислав Куняев. Познакомились в 69-м году в Ухте. Послушав стихи Мирошниченко, знаменитый москвич спросил: «Рукописи есть?» «Есть», – ответила Надежда. Выход её книги совпал с его опалой. За «русский национализм» и т.д. Куняев слетел с поста секретаря Союза писателей Москвы и объяснил Мирошниченко: «Если раньше моё имя тебе бы помогло, то сейчас оно тебя утопит». «Лучше утону с вами, чем буду плавать со всякими», – ответила она. Когда лет десять спустя Куняева назначили редактором «Нашего современника», оказалось, что Надежда была одной из немногих, кто не оставил его в трудные годы. Естественно, он начал её печатать, благо краснеть за ученицу не приходилось.

Наверное, больше всех и тише всех гордится ею мама. Надежда Александровна смеётся, рассказывая:

– У мамы есть одна любимая шутка по отношению ко мне. Был такой редактор газеты, который всех, кто приходил к нему устраиваться на работу, встречал вопросом: «Скажите, а вы случайно не поэт?» Если тот отвечал: «Поэт», то слышал: «Извините, но у нас нет мест». И вот когда я, бывает, разбужу маму в час ночи словами: «Мама, я стихи написала!» – она открывает глаза и спрашивает: «А вы случайно не поэт?»

Любовь

После признания в своих чувствах, он сказал ей: «Надька, ты знаешь, я будто на гору взошёл, и отовсюду солнце». Это было его единственное стихотворение. Мирошниченко смеётся: «Подозреваю, что мой муж до сих пор убеждён, что Льва Толстого написала Анна Каренина. Для меня это не имеет никакого значения. Все литераторы, критики – таланты и великолепно образованные люди... С ними бывает хорошо, но я знаю, окажись кто из них моим мужем, убила бы через месяц. А с Толей... всё по-другому».

Познакомились так: однажды Надежда отправилась на танцы в Дом авиаторов, впервые в жизни, и стояла у стенки, когда вошёл он – Анатолий Федулов, донской казак, авиатехник. Увидев его, она сказала себе: «Вот человек, за которого я хочу выйти замуж». А после ночевала у знакомых и, перед тем как улечься в постель, сказала: «На новом месте приснись жених невесте». Смеётся: «И, естественно, он мне приснился – мой будущий муж». Однокурсницы иронизировали «Ты, дочь министра (они почему-то считали отца Надежды министром), и собираешься за техника. Будете всю жизнь самолётам хвосты крутить, в нищете жить».

– Завидовали, – комментирует её подруга Тамара Ломбина.

– Ужасно завидовали! – весело подтверждает Мирошниченко.

– Они были самой красивой парой в Сыктывкаре, – поясняет Тамара.

В тот момент я решил, что это преувеличение, но потом увидел свадебную фотографию. Надежда и Анатолий на ней прекрасны, русские Адам и Ева.

Перед каждым четвёртым или пятым стихотворением Надежды Александровны стоят слова посвящения: «Анатолию Федулову». «Он прожил не свою жизнь, – говорит она. – Пережил на своей шкуре всю мою жизнь, победы и слабости. А должен был стать егерем или ещё кем-то, подальше от города. У него словно компас внутри – ни разу не заблудился в тайге. Только там, в лесу, он становится собой... Поначалу я, конечно, жаловалась подругам: «Вот, Брэдбери не читал». А они вздыхали: «Какая же ты, Надежда, счастливая». Да я и сама понимала, что не надо его теребить, переделывать. Мне с избытком хватало его крестьянской души, которая ни разу меня не предала. А бывает, и над стихами моими поплачет, и если поцелует, то поцелует, и как же я горжусь им, и как мало достойна его, ничем заслужила его – такого...»

* * *

Однажды она сказала Богу: «Если нужно выбирать: семья или стихи – отними стихи». Убеждена, именно в тот момент состоялась как поэт: «Женщина должна рожать детей, а мужчина – её защищать. Это начало родины, начало всего. Если будет что-то ещё сверх этого – прекрасно. Если хочешь чего-то вместо этого – не получишь ничего».

Говорят, она готовит прекрасные борщи. В это мало кто верит, нужно просто видеть её, слышать. Королева. Тамара Ломбина гневается: «Город уверен, что Надежда купается в деньгах, но, когда мы познакомились, я была потрясена. У нее был один серый свитер, джинсы, пальто, мамино кажется, перешитое». Мирошниченко отмахивается: «Это пока дети учились».

* * *

Быть может, самое её дорогое мне свойство, глубоко национальное: она не признаёт никого выше себя и никого – ниже. Это в первом случае не гордость, во втором – не самоумаление. Естественно и хорошо видеть в каждом брата, сестру. С детьми это качество интересно преломлялось. Дочь в шесть лет ей сказала: «Я знаю, что у тебя хороший вкус, но у нас, детей, так не принято, поэтому я этого платья не одену».

– Я всегда мирилась с этим, – говорит Мирошниченко, – и не жалею об этом. Мои дети прошли через многие испытания, и не всегда безупречно, но я не только любила, но и уважала их. Дочь стала художником, она глубоко верующий человек, кстати, к Богу её привел муж-мусульманин, с которым они живут сейчас в Петербурге. Читают вместе Евангелие.

Сын... Быть может, самое страшное событие в моей жизни – когда он сломал ногу. И дело не в том, что перелом был очень тяжёлый, что ему было больно. Ему и прежде бывало больно, но эта беда перечеркнула все мечты. Он больше всего на свете хотел стать летчиком. Был лучшим учеником в Сасовском училище, хотя в школе никогда не блистал. Писал мне такие письма: «Мама, я не могу тебе передать, что значит подняться в небо, это ощущение свободы, солнца, бесконечности жизни... Как я счастлив, что стану пилотом». И вдруг получаем телеграмму. Входим с Анатолием в палату, а там наш сын – Сергей Федулов, красивый, юный, лежит с мёртвым, застывшим лицом. Открывает глаза и произносит равнодушно: «А-а, приехали». Я чувствую – мы теряем его. Спокойно, жёстко произношу: «Ну что ж, вот теперь ты настоящий мужчина. Потому что мужчины без шрамов не бывает». Сын снова открыл глаза и посмотрел на меня пронзительно, мудро, словно много старше меня, пытаясь понять, не играю ли я. Я выдержала этот взгляд.

Прошло несколько месяцев, ему исполнилось 19. За праздничным столом он сказал: «Мама, этот тост за тебя. Если бы ты не сказала тех слов, я не знал бы, как жить, я думал, что ничего мне больше от этой жизни не надо. Больше я так не думаю, и уже не сломаюсь. Я вернулся».

Вера

– Я была стопроцентной атеисткой, – говорит Надежда Мирошниченко, – выросла в советской семье... Или не была... Ни разу о Боге дурного слова не сказала, инстинктивно это обходила… А ещё помню, как шла маленькой по городу, запрокинув лицо, и ждала – что-то должно произойти. Это было предчувствие веры.

Году в 80-м я спросила маму: «Ты крещёная?» «Конечно, – отвечает, – и папа крещёный... да ведь и вы с сестрой крещены». Я обмерла от удивления. Не могло этого быть, потому что не могло быть никогда. Оказалось, что в Кузнецке у нас была старенькая няня – Павловна, – которая однажды, пока родителей не было дома, отнесла нас в храм. Когда мама узнала, схватилась за голову: «Ты что, с ума сошла! Александра теперь из партии выгонят». «Не выгонят, – заговорщически ответила няня, – батюшка никому не скажет». Мама рассказывает, что я тогда и говорить-то ещё толком не могла, но ходила за няней и повторяла за ней, всплескивая руками: «О, Опеди, о, Опеди!» «О, Господи» – то есть. И так легко я после этого рассказа мамы вернулась в Церковь – словно всегда в ней была...

Тамара Ломбина добавляет: «На праздничных богослужениях она не устаёт, а с каждой минутой становится всё более радостной, воздушной».

– Я устаю, – возражает Надежда Александровна, – но мне и правда хорошо в церкви...

Мама сначала сердилась по поводу моего богоискательства, потом сказала как-то, довольно сдержанно: «Иди, там по телевизору твоих попов показывают». Ещё через несколько лет вдруг произнесла: «А всё-таки какая у нас служба красивая!» И, наконец, предложила я ей как-то пособороваться. Мама помолчала, спросила, разве не перед смертью принято это делать. Я объяснила, что нет, суеверие это. Мама снова помолчала, потом сказала: «Хорошо».

Наша видимая жизнь словно тень другой, невидимой, настоящей. Если не отводить глаз, начинаешь что-то различать. В этом призвание поэта. Но возможность видеть, а не угадывать впотьмах даёт только Бог, и только если иначе нельзя. 11 января 1989 года погиб мой друг Коля Самохин, известный сибирский писатель. Покончил с собой. Когда я узнала об этом, у меня, наверное, что-то было с лицом, потому что подошла женщина, уборщица, спросила: «Что случилось?» Услышав ответ, сказала: «Он тебе муж? Нет. Не смей так переживать!» И добавила: «У меня погиб мой любимый сын, разбился на машине. Перед тем попросил меня: «Поехали, мама». Я отказалась, а согласись, он остался бы жив. Вернулась с похорон, села и сказала себе: «Ничего не исправить. Нужно жить. Не можешь для себя, живи для других». А у тебя муж, дети. Не плачь о чужих». Её слова меня поразили, но как не плакать? Прошло полгода. Однажды днём я прилегла на тахту и просто смотрела в потолок, тоскуя, вспоминая наши с Колей разговоры. И тут словно дуновение коснулось лица, при закрытых окнах, и словно кто-то произнёс в квартире, где я была одна: «Всё будет хорошо. Вставай». У меня мороз прошёл по коже. А через месяц в том же месте, в тот же час я снова глядела в потолок, и вдруг он исчез, а в открывшемся чёрном-чёрном небе стал виден лик святого Александра Невского. Рассказала потом одному батюшке, и он сказал: «Надежда, к сожалению, нашу родину ждут великие испытания».

Милостью Божией было то, что я встретила их христианкой.

День рождения

У неё много друзей, но живут они не только в Коми, и даже не только в России. Иные годами напоминают о себе лишь телеграммой ко дню рождения, другие и этой весточки о себе подолгу не подают. Прежде она сердилась на это. Писателю, военному корреспонденту Николаю Иванову и его жене даже как-то сказала в сердцах: «Ивановы, если вы меня снова забудете поздравить, я вас тоже поздравлять перестану». Наступило утро третьего июля, поздравления нет. День закончился, от Ивановых ни слуху ни духу. А на следующий день Надежда Александровна включила телевизор и услышала, что сотрудник налоговой полиции Николай Иванов взят в плен чеченскими боевиками.

В налоговой он оказался после расстрела Белого дома. С детства мечтал служить в армии, офицером-десантником прошёл Афганистан, был редактором журнала «Советский воин», переименованный потом в «Честь имею». А так как честь действительно имел, то в «чёрном октябре» подал в отставку. Министр обороны Грачёв на его прошении написал: «Уволить за низкие моральные качества». В налоговой поначалу народ был хороший, романтики, мечтавшие построить чистую Россию. Потом дела стали идти всё хуже, но летом 96-го Иванов ещё не разочаровался в своей работе окончательно...

В плену пробыл 113 дней, написав потом книгу об этом: «Вход в плен бесплатный, или Расстрелять в ноябре». Правительство поначалу выкуп за него давать отказалось, и тогда все налоговые полицейские Москвы отдали месячную зарплату, чтобы заплатить. Власти поняли, что теряют контроль над ситуацией, собранные деньги велели вернуть полицейским и тряхнули мошной федерального бюджета. Повез выкуп полковник Расходчиков из группы «Альфа» с товарищем. В какой-то момент чеченцы попытались их убить, и Расходчиков, взявшись за чеку гранаты, напомнил бандитам, что они смертны. В ответ на испуганные призывы к разуму, слова, что и он может погибнуть, ответил: «Да, суки, но только вместе с вами». Всё обошлось.

11 октября 1996-го Надежда Мирошниченко услышала по телевизору сообщение: «Только что в аэропорту Внуково приземлился самолёт, на котором вернулся из плена...» По трапу спускался худой бородатый старик, которого встречали жена и дочь. Полковнику Иванову было в тот момент 39 лет.

«С тех пор я не обижаюсь, не получив открытки в день рождения, – говорит Надежда Александровна. – Мало ли что».

Красота

– Мне очень нравится в Переделкино. Там жили те, кого я люблю. Войдёшь в кафе нашей писательской гостиницы, а там Валентин Распутин встречает тебя улыбкой: «Хожу по парку и думаю: если Надежда здесь, было бы слышно, как она смеётся. Когда приехала?» Иногда в посёлок приезжает погостить Патриарх. Там у него подворье, церковь с чудотворным образом Иверской Божией Матери. Образ не сразу нам с Тамарой открылся, потому что находится в приделе, который мы долго не замечали. Но однажды увидели, как входит в какой-то проём женщина с роскошным букетом белых роз, и, удивлённые, отправились следом... Мы скромно живём в нашей гостинице, где колонный зал и мраморная лестница соседствуют с задрипанными номерами. В них скрипучие, облезшие полы, сломанные холодильники, а мебель такая старая, что трудно бывает удержаться на скособоченной кровати. Юрий Пузаков, замечательный московский балетмейстер, однажды приехал меня навестить. Я смотрела в окно, когда он спросил:

– Надежда, ты правда любишь Переделкино?

– Конечно, правда, – отвечаю, – что б я тебя обманывала? Я ведь в Москве родилась, здесь всё моё – родное.

– И что ты видишь в окне? – спрашивает.

А за окном – помойка, котельная с высокой трубой, разбитый сарай и пыльная дорога.

– Юра, – отвечаю, – я настолько всё здесь люблю, что мне всё равно, в какую сторону смотреть. Я всё равно вижу и помню ту – другую, где окна смотрят в парк. Это моё любимое место на земле.

Парк там царственный, растут туя, сосны, берёзы и дикий орех, раскинувшийся на половину аллеи. Там жасмин, ландыши, сирень, земляника и поют соловьи. И когда мне говорят, что я обманываюсь в России, друзьях – могу ответить то же самое. Я всё равно помню другое. Ведь красота в глазах смотрящего.

В.ГРИГОРЯН

«Всё уже было...»

* * *
О листопады юности моей!
Я вас забыть вовеки не сумею.
Я и сама, как осень, пламенею,
Всё возвращаясь к солнцу прежних дней.

О это время счастья и беды!
Пожары яблок и мороз арбузов.
И тоненькая сдержанная Муза,
Идущая сквозь спелые сады.

Глядящая на Запад и Восток,
Дрожащая от Севера и Юга,
Она одна была моя подруга,
Дарящая тревогу и восторг...

И прелых листьев тонкий аромат.
И журавли, построенные в небе.
И разговоры о воде и хлебе.
И вечной жизни свадебный уклад.

Как мне сейчас неточности видны.
Как явственны ошибки перспективы.
Но как бессмертны памяти мотивы,
Осенние, но с привкусом весны.

12-13.02.01, Переделкино

* * *
Ах, центр России, центр России!
Сухое, колкое жнивьё.
Дожди, как мальчики босые,
И васильковое жильё.

И кулики, и перепёлки.
Ясны поляны, бежин луг...
А тут иголка на иголке,
Да визг пилы, да рядом Круг.

Тайги медвежий полушубок,
Реки кандальная струя.
И нежность прячется за грубость.
И это родина моя.

Здесь девять месяцев до солнца,
Как до ребенка. И до звёзд.
И столько сосен, столько сосен,
Что можно даже без берёз.

* * *
Ой, какая произошла беда,
А никто не всполошился вокруг.
Вот еще упала одна звезда,
Навсегда покинула звёздный круг.

Да не с неба падала – между строк,
Чтоб бумагу белую не марать.
Я видала это. Но я не Бог,
Чтобы звёзды падшие подбирать.

Да ещё в ответ-то не промолчит,
Станет трепыхаться да полыхать.
Да ещё уколешься о лучи!
Вот я и оставила потухать.

Потихоньку сузился звёздный круг.
У него, видать, всё дела-дела.
Та звезда погасла. Но знаешь, друг,
Никакая новая не взошла.

30.10.06, 5 утра, Переделкино

* * *
И что удивительно: только России не велено
Любить свои песни, свою первозданную речь.
Потом упрекают: мол, столько святого потеряно!
Меня поражает, что столько сумели сберечь.

И что удивительно: только России положено
Страдать за других, умирать за других и скорбеть.
Посмотришь на глобус – где наших людей ни положено.
А все недовольны: мол, надо, чтоб так же и впредь.

И что удивительно: недруг в предчувствии мается.
Мол, Русь поднимается. Объединяется Русь!
Меня поражает, но Русь моя впрямь поднимается,
А с нею, бессмертной, неужто я не поднимусь?!

* * *
О чем он жалел, как охотник, бросаясь по следу
За женщиной в поезде, канувшем в звёздную ночь?
Он думал: «За этой пойду без оглядки по свету!»
Но думал: «Зачем? Разве женщина может помочь?»

А женщине что? Она вспомнила в эту минуту
О детях, о муже, о доме, о тысяче дел.
И всё-таки что-то случилось с душою. Как будто,
Как раньше б заметили: «Ангел над ней пролетел».

* * *
Платьев сшить, да детей нарожать,
Да почувствовать дрожь мотылька.
Ничего не хочу разрушать:
Ни земли, ни звезды, ни цветка.
Разрушаю, да так, что трещат
Швы на глобусе, стены в дому.
Люди плачут, и в гнездах пищат
Дети птицы, какой – не пойму.

* * *
Город, в котором дыханье моих детей живо.
Речка, в которой детство моё бродит.
Жители, сплошь и рядом все старожилы
В городе с речкой, родные уже мне вроде.
Время за каждый камушек зацепилось.
На каланче – пожарника моментальность.
Только бы не исчезла, не прекратилась
В провинциальном слоге – провинциальность.
Влево пойдёшь, там школа, портфель, банты.
Вправо пойдёшь, там в будущее калитки.
Прямо пойдёшь – ждут новые варианты.
Криво пойдёшь – лгут старые пережитки.
А по дороге тополь и шёпот, шёпот.
А по судьбе – проталины да зарницы.
Стоило беззащитность менять на опыт,
Чтоб над колодцем памяти наклониться.

 

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга